Ты не косись, что говорю простецки я: раньше в этом надобность была, потому как много с разной простотой общался, а потом и не смог уже иначе, прикипели ко мне слова его, на веки вечные в сердце мое вошли, разум мне замутили и кровь мою взгорячили. Страшным испытанием слово его мне сделалось, ибо силу мою уничижило и в прах ее развеяло. Как в соперничестве с сильным телом постигаешь ты ничтожество свое, так и в прикосновении к духу сильного — дух свой, гнилой и жалкий, постигаешь сполна. Но когда детвора вслед за тобой бежит и пальцем в тебя кажет, тебе не так горько, потому как знаешь, что такой и есть ты, таким уродился. А вот когда душу из тебя вынут да еще и покажут, как ее черви тщеславные жрут, жрут и жиреют, — вот тут тебе и тошно будет, как никогда еще не было.
А ведь таким сильным я себе мнился: колдунов я по нарам да по больницам растасовывал, судьбами людскими вершил одним движением пера. Знавал много и знанием этим много пользовался. А по делу вышло, что и не знал я ничего вовсе. Вот так. Вот так. Вот так.
Послушай-ка вот еще, что зачту. Это как раз тот день, когда твой Ракшиев, якобы, не был на допросе и что-то там упустил. Почему-то сошлось так, что и у него в протоколах этот день выпал, камнем канул куда-то. Ну а у меня он записан в целости и справности. Вот ты и послушай, чего в фантазиях своих не доглядел.
Стоменов: Знавал я одну женщину еще до войны, звали ее Валентина. Была она особливо людям немила, люд ее сторонился, а все потому, что как речь заведет, так худо вскорости слухателю ее делается. Будто бы захворал он. Хоть слушает тебя, а хоть сама говорит, все одно, болезненным ее слушатель делается. Или хворь на него нападает, или сил лишается, как будто работу тяжелую исполнил. И баба-то видная, и кавалеры охаживают, и сама она к ним с расположением, а отходят они от нее и не задерживаются. Живет одна одиноко, и подружков у ней нету, тоже ее сторонятся, хотя и мила она, и добра, и приветлива, и даже подсобить в беде всегда охочая. А вот нет, худо все получается, болеют от нее люди. Так и прожила она всю жизнь одинешенька.
Ей бы возгневаться да лютовать почем зря на первого встречного, и то бы польза вышла. Ан нет, все у нее хороши, всех она привечать готова, никому отворота не даст. Людишек манит это сперва, такая разлюбезность, а потом они хворают и более уже сторонятся опасливо. А потому все, что на вершинке-то одно, а на донышке иное, и раз ты брюхом уже весь к ней поворотился, как щенок, которому пузо чешут, то впрок умнее будешь, и зверя домашним животным мнить не станешь, даже если он и ластится к тебе. Знала бы Валентина эта, что за сила в ей бродит, знатной колдовкой могла бы быть. Да только поистратила она силу-то свою почем зря, на суету суетную, на людишек случайных.
А был бы нашенский если, то человеку не просто слова добрые и расположение покорное, а и впрямь послабление вышло бы. Рана какая давняя зажила бы. Болезнь неизлечимая его тело оставила навсегда, дело важное справилось. А потом вдруг и помер человечишко этот, нечаянно как будто.
Или захворал еще шибче. Или расстроилось все у него окончательно и опустошительно. А почему, Сергей Дмитрич? Да потому, что он самолично брюхо свое подставил, нутро свое на выест отдал. Делай что хошь: хошь — кровь ему омолоди, а хошь — попорти ее, весь он в распоряжении твоем, без остатку.
Потому и котенок даден, чтобы осилить, значит, науку нашенскую. Почуять его надобно, прежде чем обережную себе зачинать, приноровиться к духу его, расположение сделать. А только тогда и уваривай. А вы, городские, вишь, какие скорые: и шагу не ступил, а словно царем уже сделался. Много ли силов надо, котенка придавить слепенького? Он уж тогда с волком бы состязался, все больше проку выйдет. Прикипи сперва, всю подноготную себе к сердцу приложи и силушку срасходуй, чтоб нужное к тебе само брюхом поворотилось, а после уж тогда и делай, чего хошь.
Следователь: Знаешь, о чем подумал я, Андрей Николаевич?
Стоменов: Да знамо, знамо, все о девке моей выпытываешь, уразуметь хочешь. Но ты не торопи, а слушай востро: перед девкой этой еще и собака есть. Только если на кота год мы имеем, то собаку три уже года охаживать тебе надобно. Ну а ребятишку напоследок надо девять лет в сердце своем носить, заботу ему давать. И тока тогда его мертви. А не вышло если девяти, то поворотись назад, и все сначала зачинай, пока не довершишь начатого так, как положено.
Девку я схитил из дома, где бабы рожают. А если вернее сказать, то не схитил, а уговорил на это человека там одного, а он мне и вынес. А как уж там потом у них было, я не знаю.
Видишь, как оно просто было, а ты-то расписал, раскудахтался, такие тайны напустил. Он мне сам указал и на дом этот, и точную дату мне выдал. Хотел я наведаться туда немедля, но не вышло как-то, возможности не выпало, суетное времечко тогда было. Но через три года, в восемьдесят первом году, когда я прилетел в Софию повторно, я туда заглянул да и нашел, чего искал. Легче, чем ты можешь это себе вообразить.
Смешно сказать, но посодействовал этому Ракшиев. Своею смертью. Ибо мы уговорились с доктором, что, если на него найдет какое просветление, он мне позвонит. Увы, нашло на него совсем не то, на что я втайне надеялся. С того момента, как я видел его в первый и последний раз, он более ничего уже не писал и ничего не рассказывал, а впал в молчание, и больше от него никто не услышал ни единого слова. Вот так три года и промолчал, пока не умер. Моею властью он был неприкасаемый, его даже в отдельную палату перевели, от всякого безумия подальше. Увы, ничего не помогло. Так и унес он в могилу свою тайну. А то и две сразу, ибо в том же восемьдесят первом и Сударушкина на тот свет отправили, ты помнишь, кто таков? Душегуб это детский, про которого Стоменов сказывал. Вот аккурат в восемьдесят первом и казнили его.