Протоколы колдуна Стоменова - Страница 53


К оглавлению

53

Потому в жизни земной одна сторона дается тебе, чтобы люди тебя упомнили. Род твой, в первую очередность, а то и чужие тебе люди, если содеял что памятное им. Это укрепит тебя в царстве посмертном, долготу большую отмерит тебе. Но если ты худо жил, если за духом своим не ухаживал, к смерти его не сготавливал, а только плотским одним и живал, то долгота эта великим наказанием тебе сделается. Дум ты много посеял людских, и зачин для долготы посмертной сотворил основательный, а о том, как духом бесплотным быть, не позаботился. Вот и майся теперь, земными жаждами одолеваемый, веки вечные.

А коли справно жил ты, равно обе стороны утоляя, то и выходит тебе светлость и радость от жизни твоей посмертной. Ни места тут нет такового, где хорошо людям становится, ни расположения чьего заботливого. Что принес, там и живи, где остановился, там и будь, все худое и справное изначально в духе твоем содержится. Посему и говорю я, что на тыщу душ смертных — тыща разных наказаниев сделается. И по смерти каждый сам себя судить станет. И каждому свое выйдет, что в земном он себе уготовил. Каждому — свое.

Вит

От напряжения руку свело судорогой. Я с усилием разжал одеревеневшие пальцы, уронив ручку на исписанные листы, и затряс рукой, пытаясь разогнать кровь. Горбун мерно шагал по комнате, не обращая на меня никакого внимания, будто меня и не было вовсе. Я вдруг понял, на что похожа его нога, выгибающаяся коленом внутрь: так бывает, когда дверца у шкафа, закрываясь, словно проваливается створкой вглубь.

Он будто услышал мою мысль, остановился и вопросительно посмотрел на меня. Недобро ухмыльнулся.

— Что, умаялся, паря? Ну, поостынь чуток. Заглянь в комнатку-то заново, не воротился он? Нет? Ну, на нет и суда нет. Так что ты там говоришь, каждому свое на том свете станется?

Я слыхал, что это было на воротах Бухенвальда написано, концлагеря немецкого. А лагеря эти как назывались, помнишь? Лагеря смерти. Людишек в расход пущали там, миллионы жизней погубили. Только видишь, как странно-то выходит: если кто под ножиком лекаря очутился, тут и пофилософничать можно. Одному суждено выжить, здоровым сделаться, а иной и помрет, под ножичком-то. Тогда верно будет сказано: каждому свое выходит.

А вот в лагере смерти, где всем без исключения один путь заказан — в расход отправиться, дымом в трубу печную улетучиться, — что же иного там станется, кроме того, что ногами вперед? Я так думаю, мил человек, неспроста все это. Догадка в этом смутная содержится. Чуешь?

Я промолчал, раздосадованный, что он каким-то образом ухитрился подсмотреть то, что я писал. Рука никак не проходила — пальцы болели и кололо в предплечье. Навскидку вышло не меньше десяти листов крупного неровного почерка — я отвык писать так много от руки.

Но ощущения, что я закончил, не было. И даже вертелось в голове два слова далее: «Хуже всех…» А чего хуже всех, кому хуже всех, надобно писать дальше, надобно писать.

— Один человек известный однажды сказал примерно следующее, — менторствовал горбун. — Мол, переселение тел в загробный мир — невозможно. Невозможно потому, что каждый, кто был бы вынужден сверху взирать на нас, испытывал бы страшные муки. Он бесился бы от ярости, видя все те ошибки, которые непрерывно совершают люди. Знаешь, кто это сказал? Гитлер. Удивительно точное предположение, не правда ли?

Оплошно лишь то, что догадка показалась ему такой ужасной, что стала доказательством невозможности смертного царства. Больно уж страшен подобный мир. Слишком противен он духу земному. Так вот и баран, который на лужайке травку щиплет, про скотобойню не поверит, если рассказать ему про будущность его неизбежную. Не может такового быть, и точка. Только люди хуже баранов. Баран не знает, как оно есть на самом деле, а человек не хочет знать, противится знать, упирается знать. Барана против его воли мертвят, а люди своеручно духу своему пропуск в Освенцим выписывают… Нет, нет, паря, не взбрыкивай! Не тот, что здесь, на земле, а тот, который там тебя ждет, по смерти твоей плотской.

— Вообще-то это гадство все, — вдруг брякнул я неожиданно. — Неправильно все это. И то, что вы говорите, тоже неправильно.

— Ути, ути, — оживленно подхватил горбун, сделав быстрый шаг к столу. — Что это за такое?! Что неправильно? И что тогда правильным будет?

— Да во всем! Да в том же концлагере вашем. В Освенциме погибли миллионы человек. И вряд ли кто-то из них попал туда по своей воле. А тем более смерть свою принял. А по его словам выходит, что расплачиваться теперь они будут на том свете мукою лютою. За что им? На этом свете они уже пострадали, врагу не пожелаешь; так теперь и на том страдать за мучения их земные? Так получается?

— Не ори, не глухой.

— Да, ни хуя себе, не ори! Да буду я орать! Да вы почитайте только, что написано! А в тот раз я иное писал; я помню, я помню! У меня дед целый год от рака умирал, наркотики ему не помогали, такие боли у него были! Что, за это теперь и там ему мучаться?! А если кто-то от горя или от боли великой жизни себя лишает, то, выходит, и там ему спасения себе не найти от этой боли и горя? А только большее еще будет? Это что, справедливо?

— Не ори, говорю! Цыц! Чего разорался? А что я урод, справедливо это? Что люди глаза от меня воротят, это справедливо? Что ты тут сидишь, к столу прикрученный, справедливо? Что Андрюшенька мой по спине тебя так ебошит, что кровью харкаешь, справедливо это?

А у него, у Андрюшеньки, — если б ты ладошкой поводил, — у самого легкое в двух местах прострелено. Может, это справедливым выйдет? Остынь, паря, убери свои щи, прокислые они. А более, что и сам написал ранее про справедливость все, очень доходчиво. Вот сам и разумей, раз такой памятливый.

53